Ее звали… Впрочем, всему свое время… Она была студенткой геофака и в медсестры пошла по необходимости. Тогда не спрашивали диплом, а ставили перед фактом: вот полцентнера разлагающейся плоти, и если ты в силах возиться с ЭТИМ — то — милости просим. Она оказалась в силах, и стала работать. Ей было страшно, но тогда всем было страшно, и даже главврач выныривал из пьяного отупения только для того, чтобы испугаться и с перепугу наделать добрых дел — спасти кому-то жизнь или облегчить страдания. Повязанная общим страхом, она сначала измаялась, а потом и вовсе перестала испытывать что-либо кроме здоровой усталости в конце дня, когда руки отказываются бинтовать, а ноги — совершать жалкие маршруты койка — койка — койка — койка — койка. Она не удивилась, когда ее позвал умирающий капитан Т-ский. Она шла к нему привычной походкой до предела замотанной сестры. Она уже не жалела никого и была озабочена только одним — успеть. Она была нужна слишком многим, чтобы думать о себе, о том, как ее зовут, о том, что она такое и как она выглядит. А меж тем выглядела она прелестно. Как назло, на ее лицо не легли тенью ни чужие страдания, ни общая боль, наполнившая тогда громадную страну. аперекор всему, она была румянее, чем прежде и глаза ее блестели уж вовсе непристойным блеском, сродни только что добытому полудрагоценному камню. Халатик льнул к ее восковой фигурке, лаская ее так, что у седоусых пехотинцев обнажались в улыбке никотиновые зубы: Ай, девка! С такой и умирать не страшно! Капитан лежал у окна, на фоне намыленной весной вишни и чудом уцелевшей деревни. Он умирал. Он уходил по-мужски, стонал только чтобы не материться, лежал целыми днями, отвернувшись к стене. Пуля попала ему в позвоночник, он мог шевелить только руками, и делал это постоянно, чтобы доказать всему миру, что он может, что он жив, что консерватория еще стоит на Большой икитской, свободная от бомбежек и открытая для музыки. Он играл ля-мажорные арпеджио. Иногда она слышала их, и Другая Жизнь, о которой мечтали все в госпитале, врывалась в раскрытую форточку весенним сквозняком. …Бинты, пропечатанные кровью и гноем, были документами смерти. Они торжествовали здесь, в дурно пахнущем аду, среди стонов и признаний. Она вела свою адскую бухгалтерию, хоронила вчерашних раненных, плакала над ними сухими глазами. И еще… Она дарила себя каждому, у которого еще хватало сил принять ее. Когда наступал вечер, и в больнице лиловыми кляксами расползался полумрак, она шла по рукам. Она подходила к старикам и дарила им себя. Она принимала их узловатые крестьянские руки с грязными, обломанными ногтями, распахивая перед ними все двери. Она ласкала молодых солдат, и, если у кого-то хватало сил на любовь, она дарила ее без остатка, как не отдавала и тому полузабытому, стертому в памяти… в смешных круглых очках… он погиб на 1-м Украинском, мама об этом писала… Теперь можно сказать, как ее звали… У нее было много имен. Маша. Настя. Ксюша. Даша. Наталья Сергевна. Она отзывалась на каждое, без ошибки узнавая всю себя в хриплом обращении. Капитан звал ее Катей. У него на тумбочке была карточка. Девчонка с московской окраины, нахальная, с упрямо вздернутым носом, она помогала ей как могла, молча, страстно, неумело. Отбитая у хулиганов из Марьиной рощи, она целовала синяки и шишки, причитая над ними в странно-романтической манере старых книжек. Она тоже целовала — не синяки — страшную рану, которая порвалась на его коже, как обратный билет в другую жизнь. Она плакала над этим разорванным билетом. Она сидела на рельсах в том месте, где они кончаются, и предлагала свои худые крылья, чтобы двигаться дальше. В эти два дня те, кому посчастливилось остаться на ногах, знали, где живет любовь. Они приходили к капитану, в грустную таверну Билли Бонса. Она ждала их там, в полумраке, и каждый приносил Белую Метку Жизни, по которой капитану доставалось еще пять минут. Она кричала, но раненные кричали громче. Маленькая девочка на сдувшемся шарике, что она могла сделать для них?.. Ее было слишком мало, чтобы стать платой за Такую боль, за Такое страдание. Капитан улыбался. Он знал, что, отпустив очередного Брата, она приникнет к его руке. И рука, играющая ля-мажорное арпеджио, придет в чистейший до-диез мажор ее маленького мизинца. Он отдавал свою руку для поцелуя, властно и уверенно, как Хозяин, и насмешливо подмигивал той, второй, которая стояла у изголовья и в своей ледяной красоте топила самую мысль о нежности. Он старался не плакать. Она старалась не замечать его слез. И закопченный Амур с расстрелянным Шмайсером прятался на задворках чудом уцелевшей крестьянской усадьбы…